Где-то в середине семидесятых Сахаров пригласил меня к себе на квартиру и предложил подписать коллективное письмо, требующее отмены смертной казни. Я тоже был за эту отмену, но в то время не особенно верил в действенность коллективных писем. Их авторов, так называемых «подписантов», затем начинали «таскать на ковер» по отдельности. Некоторые из них отрекались от своих подписей, говоря, что их ввели в заблуждение, каялись. Бюрократия не только карала — она и покупала, и раскалывала. Эпоха казней на плахах прошла — настало время тихого удушения в парадных. В «черные списки» попадали имена людей, выступавших не только прямо против правительства, но и просто с гуманными инициативами. Часть либеральной интеллигенции, корчась под прессом «культа безличности», вела себя по советской модификации галилеевского восклицания: «А все-таки она вертится!..», добавляя под давлением: «…но, конечно, только по указанию партии».
Я сказал Сахарову, что напишу собственное письмо с требованием об отмене смертной казни. Сахаров понял мои доводы и сказал, что это тоже было бы неплохо. Я добавил, что тем не менее не верю в положительный результат этих писем. Сахаров задумался и печально, но твердо сказал: «Да, конечно, вы правы… В данной ситуации это, конечно, лишь жест… Но сейчас и гуманный жест важен… Даже если он безнадежен…»
Сахаров не переубеждал меня, но и его переубедить было невозможно. Он помолчал, видимо перебирая в памяти редкие оставшиеся имена известных интеллигентов, которые могли бы подписать это коллективное письмо, и спросил: «Вы близко знакомы с Любимовым. Может быть, он подпишет?»
Театр на Таганке, руководимый Любимовым, тогда находился под постоянными угрозами снятия главного режиссера, и я ответил: «Подпись Любимова под письмом ничего не решит, но после этого мы можем потерять любимовский Театр на Таганке». Сахаров взглянул на меня своими добрыми, застенчивыми и в то же время сильными, бьющими прямо в совесть глазами и так же печально, но твердо спросил: «А не кажется ли вам, что если наша интеллигенция не будет подписывать такие письма, то тогда мы потеряем всех и уже навсегда: и Театр на Таганке, и самого Любимова, и многое другое?»
Впоследствии Сахаров — увы! — оказался прав.
Так он и жил — печально, но твердо. Что изменило преуспевающего с юности ученого-атомщика, обладателя трех Золотых Звезд Героя Социалистического Труда, которому при жизни согласно закону должны были поставить памятник? Что превратило его, такого далекого по характеру от политики человека, в одну из центральных политических фигур эпохи?
Традиционные для русской интеллигенции муки совести.
Водородная бомба, над которой он работал, в конце концов привела к тому, что его собственная совесть взорвалась как бомба, подорвав устои самого крупного в мире милитаристского блока, угрожающего всему человечеству, — бюрократии. Борьба Сахарова была новой по качеству — тонкая, правовая, интеллигентная. Сахаров проявил даже по отношению к бюрократии свою обычную вежливость и воспитанность, послав брежневскому правительству свой дилетантский, но пророческий манифест о мирном сосуществовании, где он провозгласил теорию конвергенции между социалистическими и капиталистическими странами как единственное спасение. Бюрократия не просто отвернулась от Сахарова, но, как многоголовое чудовище, защелкала множеством оскаленных, плюющихся, больно кусающих пастей!
Сахаров оказался в положении Пастернака, не будучи политиком, но невольно попав в эпицентр политики, потому что при бессовестной административной системе действующая совесть есть явление политическое. Но Сахаров пошел дальше Пастернака и героически пожертвовал наукой, сознательно стал политическим борцом. Как политический борец Сахаров был уникален, ибо мировая история еще не знала такого мягкого, застенчивого бойца, такого интеллигентного, неловкого героя. Сахаров был уникальным политиком, потому что в нем не было ничего от политического профессионального цинизма, но его безоружная мудрая наивность, граничащая с детскостью, подняла позорно падший престиж политики как таковой. Сахаров был уникальный патриот, который протестовал против наших войск в Праге, затем в Афганистане и тем самым доказал, что если патриотизм по отношению к родине входит в противоречие с патриотизмом по отношению к человечеству, то он перестает быть патриотизмом.
Сахаров жил по старинному английскому принципу: только настоящий джентльмен берется за безнадежное дело. Но тем не менее дела, за которые он брался, не оказались безнадежными. Да, после телефонного звонка Горбачева в Горький Сахаров вернулся из ссылки; однако перестройка и гласность оказались возможны не только благодаря Горбачеву, но и благодаря Сахарову и всему правозащитному движению.
Разве в том, что разрушилась Берлинская стена, помог не Сахаров, призывавший к разрушению идеологических барьеров? Оказалось, что политический дилетантизм с чистой совестью гораздо результативней профессионального политиканства, у которого совесть нечиста. Когда живой Сахаров еще недавно с флажком депутата на лацкане шел на съезд по кремлевским торцам, скользким от пролитой в истории крови, то его фигурка казалась крошечной и беззащитной перед гигантскими тенями Ивана Грозного, Сталина. Но после смерти Сахарова его тень, навек впечатанная в кремлевские стены, будет все увеличиваться и увеличиваться, а тени тиранов — уменьшаться.
Сахаров не возник на голом месте. Он был рожден всем лучшим, что нам оставила великая русская интеллигенция. От Толстого он взял и осуществил на практике тезис непротивления злу насилием. От Достоевского — тезис о том, что все лучшие идеалы человечества не стоят слезы невинного ребенка. От Чехова — тезис о том, что нет маленьких людей и маленьких страданий. Сахаров победил. Печально, но твердо.
Е. Евтушенко