Сахаров... Андрей Дмитриевич Сахаров. Вот о ком можно и хочется сказать несколько слов, зная, что он не испугается, не огорчится, а может быть, ему будет даже приятно.
Как ни странно, но с ним и женой его, Люсей, как зовут ее ближайшие друзья, я познакомился не у них, а у себя дома. Как‑то зазвонил у меня телефон. Снимаю трубку и слышу: «Говорит академик Сахаров. Мы вот собираемся с женой на один денек к вам, в Киев. Утром приехать, вечером уехать. Как вы на это смотрите?» На следующее утро они уже звонили у наших дверей.
Самое забавное в этом визите было то, что именно в этот день был куплен телевизор и принесли его целой оравой как раз в момент, когда вошли Сахаровы. А так как приехали они, как говорится, инкогнито, то весь этот час, пока устанавливали телевизор, мы втроем, прислушиваясь, сидели у меня в комнате, боясь даже нос высунуть.
Единственный из моих друзей, познакомившийся тогда с Сахаровым, был Славик Глузман. С ним же мы и провожали наших гостей в тот же вечер на вокзал. «Кто этот такой удивительно симпатичный мальчик?» — спросили меня Сахаровы. Тогда я мог только ответить, что это действительно симпатичный молодой человек и что он мой друг. Было это, по‑моему, в 1971 году. У Сахаровых можно уточнить — тот приезд их в Киев был просто‑напросто их маленьким, однодневным свадебным путешествием.
С тех пор в каждый свой приезд в Москву я всегда заходил к ним, в их крохотную квартирку на улице Чкалова, и принимаем был в той самой знаменитой кухне, которая теперь уже обошла все телеэкраны мира. Это не очень удобно, понимаю, кухонька маленькая, а кроме меня еще какие‑нибудь гости или родичи, но до чего ж это уютно, до чего по‑московски. Кроме самого Андрея Дмитриевича, одна из составных этого уюта, неотъемлемая его часть — Руфь Григорьевна, Люсина мать, малюсенькая, поразительно неунывающая, с которой, если сам Сахаров занят, и ведутся длинные вечерние разговоры за чашечкой чая с вареньем.
А как‑то я попал, то ли удачно, то ли неудачно, но как раз когда привезли из роддома появившегося на свет внука. По этому случаю пропущено было определенное количество граммов. Поскольку, кроме меня, гостей не было, а молодые родители куда‑то ушли и Люся вместе с ними, допивать остался я один. Не думаю, чтоб я особенно переборщил, тем не менее Андрей Дмитриевич одного меня не отпустил. Метро уже не работало, такси тоже не было, и весь путь от Курского вокзала до проспекта Калинина мы проделали пешком. Не знаю, как Андрею Дмитриевичу (он человек деликатный, непьющий и на друзей не жалующийся), но мне эта ночная прогулка (как и всякая, а эта особенно) доставила только удовольствие. О том же, что весь обратный путь мой любезный хозяин проделает в одиночестве, я, конечно, тогда не подумал. Все мы, пьяницы, в общем хамы.
Еще одна деталь. Может, и не очень значительная, но меня очень тронувшая. После двухсуточного обыска у меня на квартире первым, кто позвонил, был Сахаров. КГБисты ушли где‑то около трех утра, а в восемь уже раздался звонок: «Как дела? Все мы беспокоимся».
Если меня спросят — какой же он, Сахаров? — я немного стану в тупик. Мягкий, скажу, деликатный, застенчивый, не болтливый, с юмором, очень приветливый. Но, по‑моему, он все время находится где‑то в себе. Он и слушает, и даже внимательно, и отвечает, и сам говорит, но где‑то внутри идет своя жизнь, свои мысли. Думаю, что это своеобразная самооборона, некое ограждение, умение сосредоточиться даже в кругу людей. Люся как‑то сказала: «Убьют его демократы. Не советская власть, а демократы. Ведь всем им надо с ним говорить. И их много, не сосчитаешь. А он всех выслушивает, отказывать не умеет...»
Кроме того, он не умеет еще массы вещей. Например, подойти к железнодорожной кассе, вынуть свою книжечку Героя Социалистического Труда (трижды!) и сказать — дайте мне билет. В Киеве, на вокзале, это пришлось делать мне («Упаси Бог, он лучше умрет!»), так же как уговаривать проводника, чтоб их двоих поместили в один вагон, билеты‑то дали, но в разные вагоны...
Ну, и жить по лжи тоже не умеет...
Когда я был на фронте, я мечтал об ордене. Когда получил, очень ему радовался. Через десять лет, когда тов. Гречуха вручал мне орден «Знак Почета» вместе с другими писателями ко дню трехсотлетия воссоединения Украины, мне было уже безразлично. За какой‑то последующей медалью я уже просто не пошел в военкомат. А вот Брежневу в семьдесят лет не лень ежедневно, целую неделю подряд, напяливать на себя все эти монгольские и гдровские ленты да еще всех своих друзей‑врагов вокруг этого ломберного столика собирать.
Думаю, Сахаров ни разу в жизни свои звездочки не надевал. Я, признаться, свою единственную лауреатскую медаль все‑таки несколько раз привинчивал, правда, только в тех случаях, когда надо было идти к ректору университета или политехнического института, просить за детей моих еврейских друзей. А вот лучший мой друг, Александр Евдокимович Корнейчук, приглашая меня совершить поездку к знатным хлеборобам, очень удивился, когда я спросил его: «Что ж, сядем мы в ваш шикарный лимузин при всех орденах и медалях и поедем к труженикам жизнь узнавать?» — «А ты что, не заслужил эти медали, чего ты их стесняешься? Раз дали, носить надо. Я вот ношу».
(Ну и под занавес, в скобках, раз уж я коснулся своего любимца, эпизод, рассказанный мне Стейнбеком. Александр Евдокимович очень любил о себе так говорить: «Я как председатель Союза писателей могу сказать вам следующее...», или «Я как член Совета Мира утверждаю, что...», или «Как член ЦК КПСС, я не могу согласиться...», или «Как депутат Верховного Совета СССР, я могу вас уверить...», ну и т.д.
И вот переводчица Стейнбека, давясь от смеха, рассказывала мне в присутствии самого Стейнбека, как он, выслушав какую‑то бесконечную тираду Корнейчука, обратился к нему с вопросом: «А могу ли я спросить у Вас как у председателя Союза писателей, члена ЦК КПСС, депутата Верховного Совета и члена Совета Мира, где у вас тут уборная?» Я ахнул: «Ну и что ж, вы так и перевели?» Переводчица улыбнулась: «Ну, не совсем, приблизительно».)
Сахаров еще молод, ему пятьдесят с чем‑то, не больше. Но здоровьем особенно похвастаться не может. И те, кто считают его врагом № 1, делают все, чтобы расшатать его еще больше. Но не получится. В нем, таком мягком и скромном на вид, заключена такая внутренняя сила, такая целеустремленность и вера в правильность и нужность своего пути, что бороться с ним невозможно. Его нельзя запугать, застращать, переубедить. Его нельзя сломить. Никому и никогда это не удастся...
1976 г.
Первая реакция о этом сообщении, — о высылки Сахарова, — вызвала у меня, как это ни странно, радость. Радость, потому что я понял (и, вероятно, не только я), что этот святой человек, который отвечает за всех нас, за всю страну, за все население наконец может вырваться из этой тюрьмы, я не боюсь этого слова, именно тюрьмы, и что он сможет, наконец, вздохнуть воздухом свободы, которой он не знает, которой ему дико не хватает… И я был рад! Я был рад, что я смогу увидеть Сахарова потому что было сообщение, что, якобы, он в Париж прибудет, что смогу его обнять и что он вздохнет. Будет он также бороться, как он боролся всегда, где бы он ни находился, даже в том Горьком, куда его запроторили.
Ну, а потом мы были все на аэродроме, ждали, слухи были разнообразные — Париж, «Орли», «Шарль‑де‑Голль», — но в конце концов, к двенадцати часам ночи, когда вышли пассажиры самолета Токио‑Париж через Москву (он задержался в Москве на два часа и это нас как‑то обнадежило), но когда стали выходить пассажиры, мы увидели, нам сказали, что его нет на борту.
Что же сейчас можно сказать? Жестокость! Вот чем отличаются руководители Советского Союза. Нету никаких понятий, кроме жестокости. Нету милосердия, нету благородства, нет честности, есть жестокость, наглость и грубость. Расправиться так с человеком, которым вся страна может, и не только может, а гордится, расправиться с ним вот так вот, выгнать его, выгнать из его маленькой квартирки, на улице Чкалова, 48, где он людей всех, которые валом к нему валили, принимал, и где он работал, где он думал, где он боролся — прогнать его в Горький! Почему Горький, никто и мы понять не можем, некоторые говорят, что и хуже могло быть. И хуже могло быть, мы знаем, логики в поступках руководителей нашей страны нет, могли запроторить и в Сибирь, и в дыру и всё… Горький все‑таки миллионный город…
Но тем не менее, подумать только — человек, который столько сделал для своей страны! Человек, который был награжден самыми высокими наградами - лишён этих наград! Я не думаю, чтоб он очень переживал, но он их лишён! Позор этим людям, которые могли так поступить с самым честным, самым благородным, самым добрым человеком Советского Союза.
Радиовыступление на «Радио Свобода». 24 января 1980 г.
В Осло зима, как в Москве. Не то, что в Париже, из которого я только что прилетел. В Осло снег, мороз минус десять градусов. Но это нисколько не помешало сотням жителей Осло собраться вечером, тридцатого января, перед входом в университет. Четыре года тому назад, в декабре 1975 года, в стенах этого же университета, торжественно, в присутствии самого короля, вручена была Нобелевская премия мира Андрею Сахарову. Нет, не ему самому, — советские власти не выдали ему визы, — а его жене, Елене Боннэр, в лице которой весь зал, стоя, приветствовал Сахарова.
На этот раз люди собрались у стен университета, чтоб выразить свой протест против высылки Сахарова из Москвы. Сотни зажженных факелов озаряют лица трех- или четырехсот человек, пришедших сюда в этот морозный вечер. К трибуне, между колоннами здания, прикреплен портрет как всегда немного застенчиво улыбающегося Андрея Дмитриевича. А на трибуне — ректор университета Гарневоллер, профессор теологии Гельверт, Иосcес Геонес, в свое время, как председатель Нобелевского комитета, вручавшая премию Андрею Сахарову. Они говорят о том, о чём говорят сейчас все, кому дорого дело, за которое борется Сахаров — за человека, за то, что на советском языке называется почему‑то «предательством». От имени друзей Сахарова и всех изгнанников, кто почитает его за пределами нашей родины, несколько слов взял и я.
После митинга собравшиеся направились к советскому посольству. С начертанными на красных полотнищах требованиями «Освободите Сахарова!», «Освободите Афганистан!», шли люди, по заснеженному вечернему городу, мимо королевского дворца, сопровождаемые конной полицией, которая перекрывала на перекрестках движение, чтобы не мешать демонстрации. Шли долго, невзирая на начинающуюся метель и дойдя до здания посольства, обнаружили, что оно забаррикадировано. Ряд автобусов и грузовиков выстроено вдоль всего фасада. Десятка два полицейских, которым, собственно говоря, и делать было нечего, бить окна и витрины, как это делают парижане на Елисейских полях у агентства «Аэрофлота», никто и не собирался.
Утренние газеты поместили пространную информацию о прошедшем митинге и демонстрации, а на большой фотографии в ословской газете «Афтенпостен» изображен бородатый парень с большим портретом Сахарова в руках и надписью под ним на русском языке «Сахаров, я вас поддерживаю в борьбе за права человека и протестую против того, что вас сослали и изолировали на вашей родине!». Толпа молодежи, окружавшая этого бородача, дружно скандировала по‑норвежски «Хрихерт форт Сахаров!» — «Свободу Сахарову!».
Но окна посольства плотно закрыты были ставнями и только длинноволосые, симпатичные полицейские, в островерхих черных меховых шапках, вежливо просили: «Долго не задерживайтесь, проходите, пожалуйста!» и хитро улыбались — чувствовалось, что они все на стороне демонстрантов, а не тех, кто забаррикадировался за грузовиками.
Радиовыступление спецкорра «Радио Свобода» Виктора Некрасова из Осло. 30 января 1980 г.
Конечно же, хочется — и нужно! — присоединить свой голос к общему хору негодования, но само событие, — высылка Сахарова — вызывает столько мыслей, столько чувств, что просто теряешься. Не могу молчать! J'accuse — я обвиняю! Другими, великими, по другому поводу, сильно и бесстрашно, рискуя, давно было уже сказано. Я ничем не рискую и голос мой пусть потонет в потоке более веских и авторитетных протестов, но молчать нет сил... Выслать Сахарова... Когда пытаешься разобраться в необъяснимых поступках советских руководителей, становишься, в тупик.
Да не ищите вы логики — говорят тебе в сотый раз — сами ж знаете и говорите, что искать ее бесполезно.
Да, знаю и говорю, но назовем это не логикой, а побудительными причинами — что толкнуло на этот шаг, позорящий только его авторов? И кто авторы? Разваливающийся на части Брежнев, обессилевший под тяжестью навешанных на него орденов? Или старый, больной, в конец разочарованный, знающий всему цену (на унылом лице его все написано) Косыгин? Или вояка Устинов, о котором никто не слышал во время войны? Или «главный идеолог» Суслов, как величают его на Западе? А может, все‑таки, Андропов — хитрый, с загадочной улыбкой и наиболее интеллигентным лицом?..
Да не ищите вы, не ищите повторяют тебе, — напрасно стараетесь.
И я прекращаю поиски. Хоть все‑таки подсчитываю, сколько им лет и кто из них все же помоложе, поактивнее, понапористее. Впрочем, что может быть нелепее происходящего сейчас — в двух странах, к которым прикованы сейчас все взоры, хозяева глубокие старики — один, уже безногий, но все еще сдерживает и как‑то объединяет, другой — в инфаркте, истерически возбуждает, но тоже объединяет...
Ну, а в Кремле? Все ломают голову, что же в действительности происходит за звуконепроницаемыми его стенами? Или на одной из подмосковных дач? Или в каждой в отдельности? Единственно, что ясно, что единства там нет! Ругаются...
Один, умудренный опытом и жизнью, человек сказал мне:
— Лет тридцать тому назад было такое слово — вредительство, помнишь? Мы уже забыли его. Не знаю, можно ли его сейчас применить, но никак не могу отделаться от мысли, что кем‑то нарочно накапливаются все эти глупости, жестокости, чтоб собрать их потом в кучу и бросить в лицо, ну, допустим, Брежневу — видели, что натворил безмозглый старик?
Разве что так — ничем другим не объяснишь...
Но все это догадки, а факты остаются фактами. Человек, который — не будем бояться на этот раз великих слов — вошел уже в века своим бесстрашием, благородством и несгибаемостью, изгнан из Москвы. Лишен званий и орденов, назван предателем — слыхали мы уже такое из уст разных доярок — но согнуть не смогли. Ни на миллиметр. Как любят выражаться западные журналисты, мяч на его поле...
Но важно не только это — в этом мы не сомневались! — важно и знаменательно еще то, что имя его сейчас объединило миллионы людей, всколыхнуло правительства, вызвало конкретные, а не только словесные, акты протеста. Даже бесстыдный, вернувшийся только что из Москвы и вылизавший все, что возможно у Брежнева, Марше и тот развел руками.
Бойкот! Тотальный! Другого ответа быть не может. А Сахаров — где б ни находился он — в Москве ли, на Чкалова 48 «б» или в Горьком, в коммуналке с подсаженной стукачкой, на Гагарина 214 — победа за ним!
За правдой!
«Русская мысль». 7 февраля 1980 г.
Я отношусь к той редкой категории людей, которые не любят, даже побаиваются знаменитостей. То ли робею перед ними, то ли боюсь показаться глупее, чем я есть на самом деле, или ляпнуть что‑нибудь, из‑за чего век потом будешь краснеть. Короче — избегаю их. И кусаю теперь локти, так и не познакомился, — а ведь мог, мог же — ни с Борисом Пастернаком, ни с Анной Ахматовой (в первый и последний раз встретился с ней в Никольском соборе в Ленинграде, навеки успокоившейся). И к Михаилу Зощенко тоже не подошёл, хотя и присутствовал в тот памятный вечер в Союзе писателей на улице Воинова, когда он, волнуясь и запинаясь, читал свои рассказы ленинградским писателям, не менее его волновавшимся, — это было за год‑полтора до его смерти.
Короче — не тянет меня к великим людям, боюсь я их.
Но когда, совершенно неожиданно (хотя и с предварительным, конечно, звонком из Москвы), за нашим обеденным столом в Киеве оказался застенчивый, немногословный и, главное, ни грамма не приемлющий академик (стол к этому, признаюсь, не привык), я сам себе не верил. К тому же несколько озадачен был, почему два крохотных кусочка с таким трудом раздобытой и с таким старанием приготовленной моей женой селёдки непременно надо было разогревать. «Андрей Дмитриевич не любит ничего холодного, — развела руками Люся, его жена. — Учёных без странностей не бывает… И кисель разогреть придётся. И балкон прикрыть».
Прикрыл, что поделаешь.
Да, у Андрея Дмитриевича много странностей. Не только селёдка, кисель или полная растерянность у железнодорожной кассы, где книжечка Героя Социалистического Труда (трижды!) в момент решает все транспортные проблемы. Вероятно, есть десятка два или три других ещё странностей, но есть одна, к которой никак не могут привыкнуть, просто понять люди, считающие себя руководителями нашей страны. Этот человек ничего не боится… Ничего! И никого!Отвага, доблесть, бесстрашие, храбрость, героизм? Нет, все эти прекрасные, возвышенные понятия к Сахарову не примеримы. Думаю, у него начисто атрофировано это чувство — чувство страха. Может, просто не думает об этом? И на другие дела, поважнее, не хватает времени. Люди, люди, люди. Судьбы…Я хотел бы, но не имею права причислить себя к числу ближайших друзей Сахарова — редко виделись и склада мы разного (моё обычное «без ста граммов не разберёшься» ему, увы, чуждо), к тому же особым честолюбием или тщеславием я не отличаюсь, и всё же… Я бесконечно горд (подчёркиваю эти два слова), что самый благородный, самый чистый, самый бесстрашный, добрый и, вероятно, самый учёный (в этом я, правда, не разбираюсь, в школьные годы у меня по физике был репетитор) человек относится ко мне с благосклонностью и даже прощает кое‑какие грехи.
И ещё горжусь тем, что только у меня, единственного на всём земном шаре, есть фотография Андрея Дмитриевича, сделанная лично мною в Москве, в больнице, фотография, которой нет ни в одном «Лайфе», ни в одном «Пари‑матч» или «Штерне». И не будет. Она есть только у меня. Стоит на книжной полке. Она по‑сахаровски чуть смущённо улыбается мне. Когда я утром просыпаюсь, это первое, что я вижу. И мне становится как‑то теплее… Потому что этого великого странного человека я не только люблю, но и не боюсь.
Статья для радиопередачи. 9 апреля 1981 г.
В парижском журнале «Континент» опубликовано приветствие академику Сахарову в связи с его шестидесятилетием. Там сказано: «У каждого молодость проходила по‑своему. У кого легче, у кого тяжелее. Город, очереди, любовь, увлечения, война… Но не было ни одного примера. Примера, как жить. А как он нужен в двадцать лет! И в тридцать, и позже. И мы завидуем тем, кто растёт сейчас, и дома, и по другую сторону Берлинской стены. У них есть пример, и этот пример — Вы, Андрей Дмитриевич!»
Поскольку я к этому поздравлению имею кое‑какое отношение, хочу вторично повторить и подчеркнуть — да, у нас, мальчишек, не было тогда примера. А теперь есть! И не один даже. Может быть, в этом не стоит признаваться, но мне с детства всегда хотелось на кого‑то походить. То ли на жюль‑верновского пятнадцатилетнего капитана, то ли на капитана Сорви‑голова Луи Буссенара, то ли на его же Фрике. Хотелось быть смелым, дерзким, бесшабашным. Но примеры были все книжные. Живых перед глазами не было. И как их хватало!
Я преклоняюсь перед Андреем Дмитриевичем. Хотел бы хоть чем‑нибудь походить на него. Я не говорю о его учености, о его знаниях, это особая статья, в которых мне никогда не разобраться, но перед жизнью его, подвигом его жизни, - не побоимся этого торжественного определения, — нельзя не преклоняться. Хотелось бы ему следовать. Достигнув самых больших, почти недосягаемых высот славы, награжденный всеми возможными наградами, обласканный и признанный, он от всего этого отказался. Отказался от славы, почета, привилегий, от всего, что дала ему страна. И всё это во имя правды и справедливости. Никакие тяготы, никакие лишения ему не страшны. Сосланный в Горький, отрезанный от всего мира, лишенный книг, денно и нощно охраняемый и сопровождаемый «топтунами», он, ни на минуту не прекращая работы, следит за всем, что происходит в мире и бесстрашно вступается за всех униженных и оскорбленных. И всё это делается без малейшей позы, с чувством поразительного достоинства и благородства.
В отрытом письме Президенту Академии наук СССР, написанном 20 апреля 1980 года нет ни одного грубого слова, но оно поразит насмерть. Перед нами встает коллективный портрет насмерть перепуганной, пришипившейся, цепляющейся за свои места, касты благополучных академиков, не пикнувших ни единым словом в защиту своего коллеги! Весь мир возмущен, — письма, петиции, сбор подписей, демонстрации у ворот советских посольств, - и только советские русские ученые, бывшие друзья и коллеги Сахарова как воды в рот набрали… Молчат… И никто не краснеет, никому не стыдно, плетью, мол, обуха не перешибешь… Ни на одно его письмо никто ни разу не ответил…
И на фоне этого постыдного молчания как ярко вспыхнула победа Сахарова. Во имя права самому выбирать свой собственный жизненный путь, во имя права жить с любимым человеком, Сахаров и его жена объявили голодовку. И победили! Лиде Алексеевой, жене их сына, живущего в Америке, разрешили эмигрировать. Да, только и всего, разрешили уехать. Среди всего того страшного, что происходит в мире, событие это, может быть, и не столь уж значительнее. И все‑таки это победа! Победа духа, несгибаемого духа над тупой, окостеневшей, казалось бы, всесильной системой. Я преклоняюсь перед Андреем Дмитриевичем Сахаровым. И не я один — тысячи, десятки тысяч, сотни тысяч во всем мире!
И еще один пример. Еще один человек перед которым хочется снять шапку и вытянуться по стойке смирно. Где он сейчас? Какова его судьба? Никто не знает… Официально сообщается, что обитает в некоей резиденцией под Варшавой, что у него есть радио, телевидение, какие‑то католические священники приходят, мол, служить мессу… Говорят, что приезжала жена и дети, что был у него сердечный припадок… Но это всё слухи! Я говорю о Лехе Валенсе, герое Польши. Истинном герое!
Как они несхожи с Сахаровым. Один большой ученый, автор или один из авторов смертоносного оружия, попавшей в руки самой жестокой, безответственной власти в мире. Человек, понявший губительность содеянного им и возвысившего свой голос в защиту истинного мира. Другой без всякого образования, простой рабочий, электротехник, отец шестерых детей, не раз оказывавшийся за решеткой, сумевший поднять и объединить вокруг себя чуть ли не треть всего населения страны. И тоже не во имя своих узких, личных интересов, своего собственного благополучия, а во имя идеи — стать истинным, а не липовым хозяином своей жизни и страны.
Андрея Дмитриевича я знаю лично, знаю и люблю его мягкую улыбку, задумчивость, немногословность, его умение слушать, не перебивая, собеседника, его собранность и полное отсутствие рисовки. Валенсу я видел только по телевизору. И опять же полное отсутствие позы, рисовки. Попыхивает трубочкой, всегда чуть‑чуть смеющиеся глаза, вроде бы даже иронические и никакого металла в голосе – простые слова простого человека.
Наше оружие — слово! — говорит он. — И убежденность в своей правоте. Другого оружия у нас нет! И мы победим, чего бы это ни стоило!
И десять миллионов человек верят ему, и идут за ним.
Сейчас против него генерал Ярузельский. В его руках власть, правительство, практически не существующая, но все же партия, сотни танков, вертолётов и толкающая его в спину Москва. А у Валенсы, в лучшем случае, телевизор и радио. Силы не равны! И всё же…
За Валенсой миллионы, за генералом только страх.
Сахаров и Валенса. Есть и другие примеры, и тоже достойные подражания. Но я остановился на двух, столь несхожих, но в то же время единых в своей целеустремленности и несгибаемости.
Для меня они самый высокий пример!
Статья для радиопередачи. 4 января 1982 г.
Источник: nekrassov-viktor.com